Религия - Страница 20


К оглавлению

20

Неотразимое впечатление «страха» производил Наполеон не только на людей внимательных, вдумчивых, которые приглядывались к нему, но и на самых легкомысленных, поверхностных, которые проходили мимо него. Так, в Альберга, генерал Ожеро, грубый и наглый, предубежденный против маленького выскочки Бонапарте, этого «уличного генерала», которого только что прислали им из Парижа, готовится встретить его дерзостью, но, когда тот появляется, Ожеро немеет; и, лишь выйдя от него и опомнившись, разражается бранью и в то же время признается Массэна, что «этот сукин сын, маленький генерал, напугал его»; он не может объяснить себе того чувства, которым он был раздавлен «при первом взгляде» на Бонапарте — l’ascendant dont il s’est senti écrasé au premier coup d’oeil. — «Это больше чем человек», — говорили Бёньо администраторы Дюссельдорфа. — «Да, — возразил Бёньо, — это — дьявол». И даже в его отсутствие продолжается это «магическое действие», этот «страх».

Как неумного Ожеро, как простодушных администраторов Дюссельдорфа, так и самого трезвого, уравновешенного из современных людей — Гёте, во время их свидания в Эрфурте 2 октября 1808 года, поразила личность Наполеона: Гёте сразу в ней почувствовал нечто как бы сверхъестественное или, по его собственному выражению, «демоническое». — «Er hatte kein grösseres Erlebniss, als jenes ens realissimum, gennant Napoleon». — «Во всей жизни Гёте не было большего события, чем это реальнейшее существо, называемое Наполеон», — замечает по этому поводу Ницше («Götzendämmerung». 1899).

В так называемом «эгоизме», обыкновенном человеческом себялюбии, самолюбие, самоутверждение, самовозвеличение — инстинкт более поздний, производный — ограничиваясь более первобытными и могущественными инстинктами самосохранения, никогда не переступает за известные пределы: вот почему обыкновенный эгоизм всего чаще приводит людей не к великой трагической гибели, а к благоразумной и благополучной серединной пошлости. Вместе с тем, по самой природе своей, эгоизм — скрытен, ибо тот же инстинкт самосохранения учит его скрываться под маскою самоотречения, самопожертвования — любви к другим. И чем он сильнее, тем искуснее умеет пользоваться этою маскою не только перед другими, но и перед самим собою. Никогда не называет он себя по имени, никогда не забывает, достигая «последней степени подлости», что этой подлости «учится стыдиться всякий ребенок».

В эгоизме Наполеона или в том, что кажется у него «эгоизмом», прежде всего поражает изумительная откровенность, бесстыдная, или только нестыдящаяся нагота.

Непроизвольно (в этом именно и заключается та непроизвольность в существе Наполеона, которой в нем искала и не нашла m-me de Staël) он смотрит на себя, по выражению Меттерниха, «как на существо единственное в мире, созданное, чтобы властвовать». — «У меня, — признается однажды он сам Рёдереру, — нет честолюбия». И потом прибавляет с обычной ясностью самонаблюдения: «а ежели есть, то такое естественное врожденное, связанное с моим существованием, что оно как бы кровь, которая течет в моих жилах, воздух, которым я дышу». — «Я имею право на все ваши жалобы возражать вечным Я», — ответил он однажды на заслуженные упреки одного близкого ему человека и затем прибавил: «Я не похож ни на кого; я не принимаю ничьих условий». — «Je suis à part de tout le monde; jen’accepte les conditions de personne». — На поле сражения, в минуту опасности обращается он к армии с неотразимым простодушием и уверенностью: «Солдаты! мне нужна ваша жизнь, и вы должны мне пожертвовать ею». Наедине с самим собою, в минуту тихого раздумья и углубления в собственную совесть, решает он спокойно: «Я не такой человек, как все, и законы нравственности или общественных условий не могут для меня иметь значения». — «Je ne suis pas un homme comme les autres, et les lois de morale ou de convenance ne peuvent être faits pour moi».

Но всего удивительнее то, что этого себялюбия, странного, ни на что не похожего, как будто самому себе противоречащего, само себя уничтожающего, не останавливают, повторяю, никакие инстинкты самосохранения — ни даже самый глубокий и цепкий из них — инстинкт продолжения рода, продолжения своего я, своей личности в будущем: для Наполеона как будто вовсе нет будущего; один из государей, не заботится он о своих наследниках: «Замечательно, — говорит Меттерних, — что Наполеон, непрерывно, изменяя политические отношения всей Европы, до сей поры не сделал ни шага, чтобы обеспечить существование своих преемников». — «Мой брат, — говорил Иосиф Бонапарт в 1803 году, — хочет дабы люди до такой степени чувствовали потребность в нем, в его существовании, дабы оно было для них таким благодеянием, — чтобы того времени, когда его не будет, они и представить себе не могли без ужаса». Конец его — конец мира. И он постоянно чувствует в себе, в своем Я этот конец, этот вечный предел, эту переднюю высшую точку, за которой уже нет ничего: нет прошлого, нет будущего, есть только настоящее, только вечное мгновение, вечное Я, Я — одно для себя, «все для себя».

Подобное себялюбие, может быть, страшно, чудовищно и безумно, но уж, во всяком случае, не благоразумно, не серединно, не пошло — не обыкновенный человеческий эгоизм. «Он создает из идеального, из невозможного», — признается сам умеренный и позитивный Тэн. — «В замыслах его великое становится безмерным, безмерное вырождается в безумное». — «Император сошел с ума, — шепнул однажды Дёкре на ухо Мармону, — окончательно сошел с ума: он отправит нас всех к черту, и кончится все это ужасающею катастрофою».

Наполеон, как будто предчувствуя неизбежность «катастрофы», этот конец — сам идет к нему, торопит его.

20