Но ведь точно так же и у Достоевского, именно тут, в глубине пола, зверское соприкасается с человеческим, дьявольское с божеским: тут «дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей». И у Достоевского «сладострастное и жестокое насекомое» вырастает, в бреду Ипполита, до «немого и глухого всесильного Существа, до исполинского тарантула — Бога-Зверя». Да, тут, именно тут, в вопросе пола, в этом по преимуществу нашем новом вопросе, от которого зависит все будущее христианства, вся его вторая не открывшаяся половина, — «кроткий демонизм» Л. Толстого, совершенно противоположен и все-таки подобен мятежному демонизму Достоевского. Тут, как и во всем главном, они — близнецы, две расходящиеся ветви одного ствола, два противоположных члена одного тела; тут Достоевский отражается, обратно повторяется Толстым, как бездна неба бездною вод.
«И приступили к нему фарисеи и, искушая Его, говорили Ему: по всякой ли причине позволительно человеку разводиться с женою своею? — Он сказал им в ответ: не читали ли вы, что Сотворивший вначале мужчину и женщину сотворил их и сказал: посему, оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает. — Они говорят Ему: как же Моисей заповедовал давать разводное письмо и разводиться с нею? — Он говорит им: Моисей, по жестокосердию вашему, позволил вам разводиться с женами вашими; а сначала не было так; но Я говорю вам: кто разведется с женою своею не за прелюбодеяние (ει’ μή ε’πί πορνεία) и женится на другой, тот прелюбодействует; и женившийся на разведенной прелюбодействует. Говорят Ему ученики Его: если такова обязанность (αι’τία) человека к жене, то лучше не жениться (ού συμφέρει γα μίσαι), — Он же сказал им: не все вмещают слово сие, но кому дано. — Кто может вместить, да вместит. — О συνάμενος χωρείν χωρέττω» (Матфея, XIX, 3 — 12).
И в этом слове о тайне полов, как во всех словах Его — бездонная и, вместе с тем, совершенно ясная, прозрачная глубина; и в этом слове, как во всех словах Его — с точностью указаны два склона, два противоположных берега единой глубины: берег святости духовной — целомудрие — и берег святости плотской — святое соединение полов, а, следовательно, и святое сладострастие, ибо зачем лицемерить? — без последнего сладострастия, в условиях человеческой природы, невозможно то окончательное, безвозвратное, до разрыва самых кровных уз отческих, материнских («покинет человек отца и мать»), прилепление полов, о котором говорит Господь: «Они уже не два, но одна плоть», — не одна душа, а одна плоть; сначала одна плоть, а потом уже и одна душа. Таинство брака есть, по преимуществу, и прежде всего, таинство плоти, тут не от духа к плоти, а наоборот — от плоти к духу устремляется святость. Соединение душ возможно и вне брака; но совершенно святое соединение плоти с плотью не может быть вне таинства брака. Господь не только не отверг, не проклял, но принял, как незыблемое основание бытия, благословил и озарил до конца своим божеским сознанием тайну пола — то первозданное, огненное, стихийное, что, без этого света божеского сознания, всегда казалось, и будет казаться злым, страшным, оргийно-разрушительным, зверским. Нет, не бездонно-прозрачная ясность слов Господних, а наш собственный взгляд на них до такой степени замутился, сделался лукавым, подозрительным и оскверняющим, что, желая быть более христианами, чем сам Христос, мы даже в том, что для Него есть божеское, святое, видим скотское, «свиное», по выражению Позднышева. Не «вместили» мы слов Его ни о святом целомудрии, ни о святом сладострастии: вместо целомудрия — скопчество; вместо святого сладострастия, святого брака — законный брак.
Анна и Алексей Каренины в законном браке. Как вышла Анна замуж за Каренина, этого мы почти не знаем; можем, однако, догадаться, что тут вовсе не было грубой ловли жениха «маменьками и тетеньками», посредством оголенного девичьего тела, модных джерси, катаний на лодке и «жирной, пряной пищи» — не было всей той брачной проституции, о которой рассказывает Позднышев. По всей вероятности, Анна действительно полюбила, или убедила себя, убеждена была другими, что любит Каренина за его доброту и благородство, за его «прекрасную душу». И, по всей вероятности, по крайней мере, на некоторое время, они зажили «душа в душу», иначе глаза у Сережи не были бы «совсем как у отца». Хотя бы на одно мгновение, они уже — не два, а одна душа, да, одна душа, но не «одна плоть». О плоти-то и забыли: просто никому в голову не пришла мысль о плоти, то есть, именно главная Христова мысль о браке, о таинстве святой плоти. Прошли мимо плоти, как мимо чего-то голого, «стыдного» — застыдились того, чего сам Христос не стыдился; и это естественно, это не могло быть иначе, это въелось до мозга костей в культуру европейского человечества; несмотря на все наше поверхностное язычество, эта бесплотность, бесполость — все еще тот воздух, которым все мы дышим. Плоть Алексея Александровича Каренина! Ну, какая у него, в самом деле, плоть? Пусть он «добрый, святой», пусть он «слишком хорош», так хорош, что на него и смотреть нельзя; но все-таки торчат же у него «хрящи ушей» так безобразно; потрескивает же он суставами костлявых пальцев так отвратительно; бескровно же и бессильно все его высохшее тело. Когда любовник покрывает поцелуями лицо и плечи Анны, он похож на убийцу. На кого, однако, похож законный муж, когда ласкает ее? О, конечно, добрейший Алексей Александрович вовсе не похож «на убийцу». Куда ему! Но все-таки тело Анны, тело вакханки, полное прелестью, которая нам, нечистым, кажется нечистою, «бесовской», но которую Отец сотворивший сотворил в начале, и Сын Искупивший благословил потом, — это сладострастное и в своем сладострастии невинное тело — рядом с больным, безобразным, действительно нечистым, скопчески-мертвым телом сорокалетнего петербургского чиновника, «не человека, а министерской машины», по выражению Анны — можно ли себе представить их без содрогания в тот миг, когда «они уже не два, а одна плоть»? Нет, это не соединение, по крайней мере, не то святое соединение, о котором говорит Господь, которое было в начале, а лишь кощунственное осквернение плоти плотью; «в начале не было так»; тут уж не стихийное, «не зверское» — звери чище, благороднее — тут уж позднейшее, культурное, «человеческое», слишком человеческое. Это не соединение, а смешение — в лучшем случае, если муж и жена духовные близнецы, брат и сестра, то кровосмешение, в худшем — если жена с любовью, хотя бы еще самою безгрешною, даже бессознательною, к другому, отдается супружеским ласкам, это мерзость, которой нет имени, и которая совершается каждый день под именем «христианского брака», это насилие мертвого над живою. После этих страшных ласк Анна должна чувствовать приблизительно то же, что Соня Мармеладова: она «предала себя»: не другого, а себя убила, но «это все равно», это, может быть, еще хуже. Это одно из самых страшных убийств и самоубийств, столь обыкновенное, что никем уже не замечаемое, узаконенное под видом брака, убийство и самоубийство пола. Ежели тут и есть «прелюбодеяние», то не с любовником, а с мужем, потому что именно к Вронскому, а не к мужу, у Анны единственно та любовь, которая делает возможным совершенное, безвозвратное, принятое Господом, как начало святого брака, соединение плоти с плотью. Кажется, впрочем, вернее, что тут и «прелюбодеяния», в тесном смысле, вовсе нет (хотя есть нечто, может быть, худшее), потому что и брака истинного вовсе нет, а есть только общеупотребительный под названием брака законный блуд. Как же, однако? Не в церкви ли они все-таки венчаны, не истинное ли таинство совершалось над ними?